<<   Герасимова Н. М.  Сказка как речевая деятельность[1]

Из книги: Н. М. Герасимова. Прагматика текста. Фольклор. Литература. Культура. СПб., 2012.

Когда-то Блез Паскаль, размышляя о геометрии, написал: «Ясно, что есть слова, которых определить невозможно; и если бы природа не заменила этого недостатка одинаковостью понятий, данных ею всем людям, все наши выражения были бы темными, тогда как теперь употребляют с такою же уверенностью и несомненностью, как бы они были бы объяснены наилучшим образом»[2] . Отталкиваясь от этого высказывания, применительно к традиционной культуре можно сказать, что есть три вещи, в которых народ хорошо разбирается: это медицина, педагогика и сказковедение.

Все знают, что означает слово «сказка», но не понимают, например, таких вещей: почему сказки надо рассказывать детям? Или почему их надо рассказывать детям на ночь? Или почему их вообще надо рассказывать, а не читать?

Нет ничего сложнее, чем объяснять простые вещи: что такое вода, что такое воздух, что такое сказка. Потому что все про это знают. Все знают, что для того, чтобы сказка состоялась, нужен персонаж, который бы ее рассказал. И обязательно нужна аудитория, которой эта сказка рассказывается. Можно представить себе человека, который сидит и причитает сам себе или поет себе. Но невозможно, исключительно сложно представить себе человека, который бы рассказывал сказку сам себе.

Мой доклад посвящен как раз вопросам, которые кажутся такими простыми: что такое сказка? Зачем она рассказывается? Почему сказка есть сказка?

Если мы присмотримся к любому из этих аспектов нашей темы, то сразу возникает большое количество вопросов.

Несколько слов об истории изучения сказки. Изучались вопросы происхождения сказки, т.е. откуда она вообще взялась. Изучались вопросы отношения сказки к мифу. Поскольку многие научные школы утверждают (есть неомифологисты, есть старые мифологисты), что сказка просто происходит из мифа, из тех рассказов сакрального характера, которые сопровождают некоторые типы обрядов (так называемых переходных обрядов). Изучался вопрос о связи сказки с обрядом инициации, особенно в той его части, которая соотносится с так называемыми ритуальными специалистами, которые посвящают группы, в основном молодых людей (с девушками дело обстоит сложнее), и которые рассказывают им истории сакрального порядка. Для нас это будет иметь особое значение, поскольку эти рассказы всегда производятся в определенном месте, в определенное время и определенным образом ориентированы на персонажей, которые имеют так называемый лиминальный, или пороговый, статус, т.е. те, которые находятся в состоянии посвящаемых. Естественно, связь структуры сказок с этими типами обрядов и ролевые позиции, которые в них выражены, — тоже известны.

Вторая точка зрения тоже очень важна. Она состоит в том, что сказка как бы воспроизводит в своей структуре, семантике, устройстве художественного мира ритуальные модели, связанные с обрядами посвящения. Эта мысль была расширена, и сказку стали связывать не только с обрядом посвящения, но и со свадебным обрядом, поскольку сам свадебный обряд включает посвятительные моменты. Кроме того, сказка рассказывается на свадьбе тоже. В этом смысле она выполняет роль, проверенную загадками. Можно сказать, что в каком-то отношении многие сюжеты, связанные со сказкой, являются нарративной формой загадки, поскольку здесь мы имеем историю, связанную с испытанием, с испытуемыми и результатом этого испытания в виде какого-то приобретения.

Итак, сказку изучали мифологисты, ритуалисты, а также миграционисты, что очень важно, поскольку созданы мировые указатели сказочных сюжетов, определен корпус сказочных сюжетов, показана история существования сказочных текстов.

Следует сделать некоторые оговорки.

Что собой представляет сказка? Это — некоторый канон, это — некоторая традиция, это — некоторый текст или некоторая индивидуальная речевая деятельность? Об этом я хотела бы сказать. Я принципиально различаю два понятия, которые важны для анализа любого фольклорного текста, а именно: понятие канона и понятие традиции. В понятие канона, мне представляется, необходимо включать вещи ментального, эпистемологического характера, т.е. те концепции или те истории, которые существуют в нашем сознании как некоторая реальность, но которые никогда не могут быть довоплощены в конкретном тексте.

Канон формируется, изменяется, преображается, но он никогда не исчезает. Например, без представления о том, что такое «свое» и что такое «чужое» мы не сможем описать ни сказочное пространство, ни отношение аудитории и сказки, ни отношения аудитории и исполнителя и т.д., потому что это является ментальной категорией, категорией оперативной, при помощи которой мы имеем представление об этом каноне (выраженном или невыраженном), можем описать явления ментального порядка.

Традиция мне представляется способом или механизмом для воплощения канона, т.е. в традиции мы имеем, с одной стороны, работу с этими важными категориями: левое — правое, близкое — далекое, низ — верх и т.д., но, с другой стороны — и с реальным воплощением концепта; т.е., говоря только о сказочной традиции, мы можем сказать, что знаем, как надо рассказывать. Мы, например, знаем, что сказка может иметь начало и конец и она должна иметь некий сюжет. С этим тоже дело обстоит сложно, потому что есть разные типы сказок. Например, есть мифологические истории и есть классическая волшебная сказка (в данном случае я говорю о волшебной сказке. Это предмет моего разговора, я забыла это оговорить). Есть средний род (тип?) — так называемые мифо-сказки: тогда, когда сказка еще не такая, какой мы ее знаем по сборникам XVIII—XX вв., и уже не такая, которая рассказывается в целях сакрального порядка.

Известно, что рассказывание сказок является своего рода «обрядовым действом». Недаром для описывания природы сказочных текстов некоторые исследователи употребляют такой термин, как «сказочная обрядность».

Если рассказывались мифо-сказки, то они рассказывались исключительно как реальность, которая должна была иметь специфические формы лимитации: явление начальности, явление конечности. Если рассказывались сказки поздние, — это выразилось в наличии традиционных клише начала и конца (об этом скажу попозже, если успею). Если рассказывалась классическая мифологическая история и она приобретала форму нестилизованную, — начала и концы убирались. Это есть в огромном количестве свидетельств: особенно, конечно, в тех культурах, которые сохранили архаические формы фольклора. Ну, и у нас в Белозерске, например. В белозерской традиции, по нашим записям исторического свойства, тоже можно найти такие истории.

Мифологические истории рассказывались в целях, например, повышения урожая, или чтобы рыба лучше ловилась. — Известно, что даже в начале XX века сказочника специально брали с собой в море, чтобы сказочник рассказывал именно длинные истории (за рассказывание сказок ему отдавали часть добычи). Все это как внутренняя форма осталось в структуре волшебной сказки. И самая, пожалуй, загадочная категория и наименее изученная — это фигура сказочника. Вот мы говорим и изучаем: модели, тексты… А куда дели исполнителя? Это же реально действующая вещь — фигура сказочника. Статус сказки в архаической традиции — это личная принадлежность. Это — как вещь, как предмет, который можно передать, можно свернуть в узелочек и положить. Это — личная вещь, знание и индивидуальность сакрального порядка, которую при определенных обстоятельствах можно передать кому-то другому. И в этом смысле сказка сохранила некоторые так называемые перформативные функции, сближающие ее, например, с заговором и оберегом.

Известны истории с лимитацией времени и пространства при рассказывании сказки именно в целях оберега. Это хорошо известно в карельской традиции, известно также и в русской. Так, если сказка рассказывается в положенное время и в положенном месте, то вокруг дома «образуется железный тын». Известно и использование сказок в виде оберега. Сейчас, когда над покойным читают псалтырь, раньше над покойным рассказывались сказки, как правило, смехового и неприличного содержания. Это тоже хорошо известно. Именно в целях оберега, а также в целях взаимодействия мира живых и мира мертвых, т.е. мира бытия (условно говоря) и мира небытия, или инобытия. Потому что сказка посвящена, прежде всего, тому, чтобы «идти туда, не знаю куда, и принести то, не знаю что». Это как бы метафора инобытия, так как большинство сюжетов в сказке посвящены тому, как пойти куда-то и принести что-то, иногда совсем не то, за чем герой идет.

Вот пример: «Жил-был царь, и у него не было денег…» И выясняется, что молодой человек (герой) едет далеко-далеко на каком-то непонятном коне, который оказывается дедушкиным (в сказке Баба-Яга его (героя) узнает и говорит ему: «Здравствуй, Ванюша». — «А откуда ты знаешь, что я Ванюша?» — «Потому что у тебя конь дедушкин, дедушки твоего».) И в результате, вместо того, чтобы добыть денег или чего-то того, чего не хватает, — недостача, беда и прочие функции (по Проппу, начальные функции) — он приобретает себе, как правило, жену. Может быть, денег ему — тоже неплохо бы, но главное, что он приобретает себе, — это жену.

Вернемся к тому, чему посвящены сказки. Они посвящены взаимодействию этого мира и другого мира. В процессе этого взаимодействия герой обретает некие ценности. Но он их обретает, только пройдя определенные испытания. Замечательные работы, посвященные структуре сказки — работы группы Мелетинского (Мелетинский, Неклюдов и другие), — посвящены подробному описанию структуры сказочных испытаний, ритму сказочных испытаний, которые проходит герой. Но все это касается сюжета.

А вот фигура, которая меня заинтересовала, потому что наименее всего исследована, — это фигура сказочника как такового.

Что это за фигура, зачем она существует, какой вид имеет, и вообще к чему все эти манеры рассказывания, которые затем уходят непосредственно в литературу? — Потому что из сказочника рождается впоследствии та фигура, которую мы называем «фигура автора» (не реального писателя, а автора), «фигура повествователя», «рассказчика» и т.д., т.е. та фигура, которая строит повествование и является уже литературным воплощением позы. В этом смысле литература наследует нарративным и речевым моделям, которым научает ее сказка. Почему это происходит, мне тоже хотелось бы рассмотреть.

Вернемся к предмету нашей лекции, т.е. к сказке как речевой деятельности.

Во-первых, какие есть основания рассматривать сказку как речевую деятельность, а не как конгломерат, или комплекс, мотивно-сюжетного плана? Собственно, чем отличается позиция той школы, к которой я принадлежу или стараюсь принадлежать? — В том, что сказка не есть только сюжет и даже не есть только мир. Сказка есть такая речевая реальность, которая сформирована в расчете на определенную цель.

Какие основания есть об этом говорить? Прежде всего, само название сказки. У очень многих народов мира название сказки обозначается словом «говорить». «Сказка» — это «новое» название, т.е. название времен Сахарова, Снегирева. В XVI веке слово «сказка» фигурирует в другом значении. Только, кажется, с 1749 года начинается использование этого слова в этом значении. В народе сказка называется «байка».

«Байка» от «баять». «Бахарь» — это тот, кто говорит, говорильщик. Таким образом, перед нами текст (сказка), который обозначается словом «говорить». Или, например, в «Словаре русских говоров Карелии и сопредельных областей» находим слово «врать» в значении «рассказывать сказки». Или вот в экспедициях, например, нам говорят: «Идите к ней, она вам наврет, наговорит, наболтает, нарасскажет». И здесь мы сталкиваемся с принципиально важным моментом. Когда пытаются определить, что такое сказка, то говорят: сказка — это вымысел. Это, как в случае с Блезом Паскалем; что такое вымысел — знают все. И когда перед исследователями встает такой вопрос, они начинают хитрить, говорят: «верят—не верят» (в сказочную реальность) и т.п.

Но, с другой стороны, например, есть быличка. Вот в экспедиции рассказывают: «Да не верю я в этих леших. Никаких леших не бывает, правда, вот на прошлой неделе было…» Поэтому говорить, что в быличку верят, а в сказку не верят — это неправда, конечно. Сказка для ребенка — это естественно. Ребенок, безусловно, верит в то, что ему рассказывают. И «верят—не верят», «выдумано—не выдумано» — не вообще вещи темные. Поэтому давайте лучше перейдем к научным категориям.

Есть условия существования сказочного мира. И эти условия формирует именно сказочник как фигура. Здесь надо оговориться. То, о чем я говорю, в плане материала имеет отношение строго к сказочной традиции XVIII—XX вв. и к севернорусской традиции. Все цитаты, которые я привожу, из севернорусских источников. Хотя можно было бы привести примеры и из традиции, например, нганасан. Когда рассматриваешь параллельные формы и параллельные традиции, обнаруживаются удивительные вещи. Так, например, я пыталась выяснить, существует ли фигура рассказчика у нганасан. По словам специалистов, переводивших шаманские тексты, которые связаны с более свободным использованием этих текстов, отчасти утративших свою «сакральность», в них, в этих текстах, буквально звучит следующее, язык сказки: «Сказка села на меня, и я стал говорить», — вот такая фигура.

Вы, естественно, здесь видите непосредственную связь с нашей фигурой сказочника. Где же она вообще появляется?

Мир сказки — мир, построенный по принципу спирали, потому что все тексты-сказки можно представить в виде замкнутого мира, который имеет свое начало и свой конец, которые начинаются со слов «Жили-были». «Жили-были» — это фигура. Кто жил? Где жил? И что с ними случилось такое, чтобы они «стали жить-поживать и добра наживать»?

Предположим, что следующим продолжением этой истории будет: «Жили-были… и было у них три сына». Для лингвистов это вопрос принципиальный — является ли категория «жили-были» категорией плюсквамперфекта («когда-то жили»), или же она называется «двандва», или синонимической конструкцией асимметричного устройства. Например: «частый-мелкий орешничек» — он же «ельничек»; «гуси» — они же у нас «лебеди» почему-то; «тридесятое царство» — оно же «тридесятое государство» или «тридевятое царство — не наше государство, (но почему-то) то, в котором мы живем»

Это фигура повторяющаяся. С чем это связано? Эту фигуру мы широко наблюдаем в причете, в обрядовой лирике. И это связано именно с тем, что между категорией жития и категорией бытия есть некоторая разница. Я бы сказала, что все волшебные сказки посвящены теме «как жить, чтобы быть». И все. Потому что, в принципе, в эту формулировку они все и укладываются, со всеми испытаниями, приобретениями, утратами и опять приобретениями.

Итак, мир сказки ограничен. Он ограничен не только тем, что он начинается «Жили-были», а кончается «Стали жить-поживать». Сказка обладает своеобразной метафункцией: т.е. она — такое идеальное устройство, которое определяет нам законы ее существования. В этом смысле сказка сближается с театром. Фактически сказочник — это тот, кто дергает за занавес. И дальше вопрос «правда—неправда» просто снимается. Снимается он через фигуру смеха, в том числе. Поэтому эти маркированные, очень важные фигуры начала и конца, они как бы пародируются так называемыми присказками. Если мы к ним внимательно присмотримся — их (присказок) очень много — в их роли могут выступать разные «маленькие» жанры, в основном они ритмизованы. И они обозначены этой фигурой, которой усугубляется это начало: «…это — присказка, а сказка будет после обеда, поевши мягкого хлеба, да еще поедим пирога, да потянем быка за рога». И подобные.

У нас есть оригинальная запись: «Бабка шла, шла, шла, лапоток нашла. Села — встала, опять пошла. Идет, идет, смотрит — козочка, пошла мимо козочки…» — т.е. речь просто так: бу-бу-бу — смысла никакого в ней нет, кроме того, чтобы как бы что-то проговорить. — Коммуникативная история. Зачем это делается? Чтобы вы (аудитория) забыли, где вы и что вы, чтобы вы из своего «жили» ушли в категорию «были». И в этом смысле фигура сказочника не будет совпадать с реальным исполнителем. Он, рассказчик, — уже не Вася, Петя… Господарев, Магай — а некто другой, некая ролевая фигура, которая имеет двойной статус. С одной стороны, он является героем сказки, потому что есть фраза: «Я там был, мед-пиво пил…» — он авторитетно заявляет. В этом плане очень интересно, как маркирован этот статус: даже когда рассказывает женщина, она говорит: «Я там была, мед-пиво пила, по усам текло, а в рот не попало» — т.е. понятно, что она уже не Марья Петровна (у нее по усам текло), а некая фигура (типа Бабы-Яги, но о последней — это отдельный вопрос). Сказочник – ролевая позиция трансформатора, медиатора. Последний термин принадлежит Леви-Стросу и используется для описания мифологических акций. Но на самом деле сказочник является непосредственным наследником этого медиатора, который, как проводник, ведет из мира «жить» в мир «быть». Его речь должна быть другая, его функция состоит в том, что он соединяет события, как бы высовываясь из-за занавеса, говорит: «Скоро сказка сказывается, да нескоро дело делается». Он «высовывается» в начале (повествования), между эпизодами и в конце. В конце что он, собственно, делает? Он сам что-то получает. Вот у него была сказка, а теперь (когда он ее рассказал) у него сказки не стало; он вынужден вернуться в мир, где «ледяная лошадка», «соломенные вороны в колпаках» — у него все отняли. А что у него отняли? У него отняли сказку, т.е. никто не отнял — он сам подарил, он ее рассказал. И он уходит в этот мир опять для того, чтобы кто-то в этой аудитории тоже стал выполнять эту же роль сказочника. Так она и передается от поколения к поколению через фигуры рассказывания.

Начало, конец, середина сказки — это еще не все. Есть еще так называемые сказочные события, и тут речевые стратегии, которые используются сказкой, очень интересны. Их всего несколько. Это определенные виды речи, которые встречаются в сказке. Речь в сказке бывает: устная и письменная, внешняя и внутренняя, монологическая и диалогическая, прямая, косвенная и несобственно-прямая. Все эти типы речи соединяются в сложном рисунке через формулы. Например:

Клич или приказ являются по своей природе устными: «И бросил царь клич…» или: «Выпустил царь указ…» Это может быть и письменная форма, и устная. Устная: «Стал царь клич кликать: “Хто от меня, от царя, уйдет-упрячется, тому полжитья-полбытья, за того свою царевну замуж выдам, а после смерти моей тому на царстве сидеть”». Это Ончуков[3]. Письменная форма: «Царь вывесил везде афишки: “Не знает ли кто, кто носит этот кафтан?”». Устную и письменную форму может иметь предсказание о рождении необыкновенных детей или получение необыкновенных свойств. Например:

Устная форма: «Вдруг прилетают две птички, садятся на ето дерево. Одна птичка говорит: “Вот ведь, — говорит, — свалился. Если б он умел достать верхнюю ягоду, он бы был такой молодец, стал бы лучше старого”. А другая и говорит: “Ево еще уму недовольно. Если бы он знал, подошел бы к ентому дубу, ентот дуб сворачивается, — говорит, — а под дубом лежит чугунная плита, а под плитой — ковер-самолет и золотая кисть. Кистью этой он может орудовать уже везде”».

Письменная речь: «…Потом рассмотрел купец: под правым крылом у нее было написано (у этой птички — Н. Г.): «Кто головку съест, тот и будет царем, а кто сердце вынет у нее и съест, тот будет князем…» Это (информация) может быть сказано птичками, а может быть у нее, птички, написано под мышками.

Часто в сказке встречаются надписи: на камне или столбе. Например:

«Ехали-ехали, лежит сер-горюч камень на росстанях, на камне подпись подписана и подрезь подрезана: “По одной дороге ехать — с красными девушками гулять, по другой дороге ехать — живому не быть”».

Или:

«Приезжают они на распутье, стоит там два столба. На одном столбу написано: “Кто вправо пойдет, тот царем будет”, — а на другом столбу написано: “Кто влево пойдет, тот убит будет”».

Письменная речь на фоне традиционной устной воспринимается как особо значимая, либо как особо авторитетная. Особенно это любят в некоторых традициях — в сказках Карельского Поморья, в сказках Терского берега Белого моря, — там, где была развита книжная традиция, где книга имеет особый статус. Тут часто встречается мотив надписи, письменная речь. Так, в сказке про Царь-девицу: она бросает в героя «надписью», когда не может его догнать. Это понятно — потому, что очень авторитетной была книжная культура. Это тоже к тому, что сказители имеют свою индивидуальную авторскую речь: языковую, социально маркированную.

В одном из вариантов сказки надпись, адресованную Царь-девице, пишет герой: «Иван-царевич гонит по чисту полю, слышит за собой погоню велику, увидел на земле лежит доска деревянная, бела. Иван-царевич доску схватил, бросил доску на степь лошадиную, стал на доску надпись писать (это он дразнит Царь-девицу, что он написал — Н.Г.): “У девки-бляди волос долог, ум короток: хочет она в чистом поле догнать ветер-полосу, да где же ей догнать — ветер-полоса всю подселенную кругом ходит”. Эту надпись бросил в чисто поле, сам загонил в залезную траву — ни его, ни коня не видать. Едет, и не видать его. Девича-царича нагонила к этой доске, прочитала, своей головой покачала: “Верно, так, у бабы волос долог, да ум короток, где же мне ветер-полосу в чистом поле нагнать?” Тогда обратила своего коня-добра назад и поехала в свое царство»[4].

Видно, что речь может быть внутренней и внешней: в данном тексте видно, что Царь-девица разговаривает сама с собой, прочитала и думает: «Где уж мне…» — это внутренняя речь.

Внутренняя речь может быть размышлением, раздумьем, например. Бывает, естественно, и внешняя речь. Обычно оба вида устной речи вводятся либо при помощи глаголов «сказал» или «подумал», либо при помощи прямой речи, либо двумя способами одновременно. Например: «Думаёт молодец: “Забьюсь я в солому, да мякину, где меня царь найдет?”»[5].

Или сравните: «Старик пошел стреляться. Ему в этот день ничего не удавалось. Он домой пошел. Птичка сидит, несъедобная. “А чем мне домой идти, дай, я ее застрелю”». (Зеленин.)

Или:

«Царь рассудил, что отдавать своего мужика не приходится, и стал думать, как бы от такого зятя избавиться. Вот и придумал: “Стану я задавать ему разные трудные задачи”».

Обычно эти формулы — «подумал», «сказал» — строятся как фигуры перехода.

Речь в сказке — это то же самое, что действие, а действие — это то же самое, что предмет. В сказке они заменимы. Можно сказать, можно подумать, можно сделать и можно речь материализовать в виде предмета. Например, в котомочке: «двое из сумы» — выскакивают из коробочки и начинают говорить. Может быть живой говорящий персонаж, а может быть так: герой потер что-то, а оттуда нечто ему начинает говорить, — т.е. речь может быть свернута до предмета, как пространство может быть свернуто до предмета (яйцо) <…>[6] Пример разворачивания пространства из яйца. Царевна требует: «Хочу, чтобы стало три терема, как у батюшки моего принято было, хочу, чтоб платье было, какое в доме у батюшки», — потерла яйцо об руку, и появились три терема. <…> Время тоже может сворачиваться. <…>

…категория, она может полетать уткой, побегать зайчиком, но, в конце концов <…> и при уничтожении яйца уничтожается Кощей Бессмертный, которого в принципе уничтожить невозможно, потому что он по определению бессмертный.

Это сворачивание пространства, времени, речи в предмет, олицетворение в виде яйца — это реализация закона «сказано — сделано» (по-своему). И что делает сказочник? Он рассказывает нечто, путем чего осуществляется деланье.

Все бы было хорошо, если бы мы просто описывали, как говорят герои сказки, почему они так говорят; но здесь дело сложнее, глобальнее. Кроме этих формул (статичных), которые маркируются традицией, в которые вносится инновационное начало в виде личной интерпретации этих моделей определенным исполнителем, существует некий универсальный рисунок, который все связывает от начала и до конца. Это — речевые формулы, описанные Аристотелем, и формулы, которые превращаются из сказочной в научную традиционную. Объясню. Например:

«Шел-шел Иван-царевич и дошел до избушки. Избушка была… (описывается избушка. — Н. Г.) В избушке сидит старушка. Старушка говорит…»

Т. е. высказывание, универсальный речевой поток строится по принципу (который лингвисты знают как отношения «datum-novum», как «тема-рема») тема-рематического высказывания. Если вспомнить, Вилем Матезиус в Пражском лингвистическом кружке иллюстрировал эти идеи (тогда совершенно новые) именно на сказочном материале.

Сказка — идеальная модель всего: речи, прозы и т.д. Этому есть некоторые основания, потому что — чему сказка учит, кроме того, чтобы правильно проходить испытания? — Она учит форме речи.

Теперь возвращаемся к вопросу, почему надо рассказывать детям сказки? — Потому, что дети научаются при этом связной речи. (Относительно этих вопросов можно углубиться еще в проблему структуры право-лево-полушарности головного мозга, потому что они, дети, слушая сказку, научаются связно формулировать отношение к реальности и вопросы, которые перед ними возникают.) Проверочный случай — не дети, а студенты. Если на экзамене студент ничего не знает, можно использовать сказочные модели: например, связно говорить, столько, сколько выдержит преподаватель. Дети учатся формулировать мир через связную речь. Вот почему детям надо именно рассказывать сказки, потому что чтение не имеет этого эффекта.

Почему сказки надо рассказывать на ночь, тоже понятно: потому что маркировано время. Сказки принято в традиции, сейчас уже забытой (или точнее — в сказочном каноне), рассказывать зимой и вечером. В принципе это, очевидно, связано с природными ритмами: с отсутствием или наличием света. Потому что можно спать, а можно сказки всю ночь рассказывать, чем и занимались в традиционной культуре, судя по записям, которые остались у нас от «старших» фольклористов, которые записывали тексты. Можно без остановки всю ночь рассказывать — тем самым сказка может заменить свет, к примеру. Говорение имеет такую утилитарную функцию, в том числе. Этнографическую природу этого явления мы оставим в стороне.

Еще один важный момент: сама природа сказочного говорения может сохранять те вещи, которые актуально самим рассказчиком не чувствуются. Например, послушаем одну сказку, а потом я прокомментирую.

Текст № 1. Машенька просится в лес идти

«Машенька просится в лес идти. И родители ей сшили коробочку, привели котябочку и… “Я, — говорит, — пойду в лес”. Там родители: “Мы, — говорим, — будем баенку топить. Недолго ходи, в баню надо идти”. И вот Машенька ушла в лес да и заблудилася. В лесу-то заблудилася долго, и вечер, и нету, родители-теи кличут, ходют около лесу-ту:

Машенька-а, дитятко-о, пойди в баенку,
Баенка-а истоплена-а, изготовлена-а.
Венички-и по жердочкам разложены:
Твой веничок на столбышке гвозьдком приколочен.

Не слышит Машенька, Машенька далеко ушла в лес, заблудилася, плачет-плачет и приговаривает: “Волки-ти воют за лесом”.

Волков услышала и говорит:

Волки-ти воют за лесом,
Други-ти воют за бором,
Третьи-ти воют, через тын глядят,
Меня, молодешеньку, съесть хотят.

Вот она к тыну к какому-то вышла, глядит, там изба, и в этой избе жил странник. И вот этот странник, ну, с одной стороны, он спас ее от волков, с другой стороны, он забрал ее, в сумку посадил и говорит: “Ты будешь у меня в сумке петь. Я буду ходить по миру, а ты будешь петь, мне за это будут денежки платить”.

И вот он пошел из лесу-ту. Пошел из лесу, по сумке-то колотит, как она не поет. Она должна петь. Вот она и поет в сумке-то:

Я жила-была у батюшка-а,
Одинокая дочушка-а,
Да звали меня Машенькой,
Сшили мне коробочку-у,
Да привели котябочку-у,
Да меня послали по ягодки-и,
Да по черну смородинку-у,
Да мене встретился старчищо-о,
Да посадил меня в сумке-що,
Да обвязал меня крюкищом».

(Это к вопросу о сказочном времени, насколько оно имеет сложную природу. — Н. Г.)

«Вот он по одной деревне ходит, она все поет, он ему денежки платят, да там кто шаньгу даст, кто чего, и пришел в ту деревню, где жила Машенька. И вот услышали, что вот этак сумка-то поет родители-ти Машенькины-те: “Приходи к нам во двор, пусть твоя сумка у нас попоет”. И сумка запела:

Я жила-была у батюшка,
Одинокая дочушка,
Звали меня Машенькой,
Да сшили мне коробочку,
Привели котябочку,
Да меня послали в лес по ягодки,
Да по черну смородинку,
Да мене встретился старчищо,
Да посадил меня в сумке-що,
Да обвил меня крюкищом.

Они говорят: “Дедушка, ты пойди-ка в баенку, помойся, ты оставь сумку-то, мы не заденем, хоть в комнату поставь, хоть на крылечке оставь, а мы не заденем, ты пойди в баню, помойся, у нас банька истоплена”. Он говорит: “Неплохо в баню”. Мы тебе всего надаем, мы тебе денег надаем, и…и шанег мы тебе надаем накормим тебя, и чаем напоим, пойди в баню. Он и согласился в баню идти. Ну, он в баню-то ушел, они догадались Машеньку вынеть. Машенька ихняя тута. Разного тряпья наклали в сумку да выбросили на улицу сумку, да больше и не спустили[7].

Что это за история такая с Машенькой, сумочкой, котябочкой. — Это пинежский вариант сказки. Есть еще четыре варианта в русской традиции. Все они записаны на Русском Севере. Рассмотрение всех пяти вариантов показывает очень интересное развитие этой истории с Машенькой, потому что общими для них являются две вещи: первое — мотив бани, и второе — это то, все варианты включают песенные тексты.

Вот второй вариант сказки:

«Жил-был мужик да жёнка. Была у них девушка и четыре брата. Она пошла за ягодами. Мать сказала: “Не ходи долго, баню топить будем”. Она пошла и заблудилась. Ее звали Аннушка. Мать пошла и говорит: “Аннушка, пойди в баенку на повaренку”. Отец пошел: “Аннушка, пойди в баенку на повaренку”. Братья пошли: “Аннушка, пойди в баенку на повaренку”. (Тут что-то пропуск. — Н. Г.) Аннушка говорит: “Маменька, впусти в клеточку на поветочку, волки-то воют, и другие-то воют за лесами, третьи воют за огородами. Папенька, впусти в клеточку на поветочку, волки воют — съесть хотят, первые-то волки за клетьми воют, другие волки — за лесами, третьи волки — за огородами, меня, молодешеньку, съесть хотят”».

Образ волков вы помните в первом варианте. Что это за баня, что это за волки?

Есть еще вариант, где девушке говорят: «Да, мы тебя пустим в клеточку на поветочку, но только назови меня свёкром». И получается, что «невинная» сказка (просто девушка пошла в лес, заблудилась, а ее в это время ждут в бане) оказывается текстом, который имеет свадебную символику (и вы чувствуете, слушая запись, что здесь есть музыкальные формулы, соотносящиеся с мелодикой причета). И получается, что мелодически, семантически, т.е. концептуально, там звучит тема брака, и баня — это вовсе не обычная баня, где просто моются, а другая: баня, которая предшествует свадьбе. Но на самом деле севернорусская традиция идет дальше: есть вариант, в котором девушка от горя уходит в лес и там умирает, но приходит мертвая домой и начинает проситься: «Пусти в клеточку на поветочку…» — т.е. индивидуальный исполнитель, и даже в рамках отдельной севернорусской традиции, путем использования контаминации различных историй, используя различные контексты для формирования своей собственной истории, может воспроизводить, вольно или невольно, какие-то вещи, например, тему инцеста, которая является в достаточной степени архаичной. Уверяю вас, что он (сказитель) не отдает себе отчета, что это сказка про инцест.

В некоторых вариантах есть интересный мотив: в бане «веничок на столбышке гвозьдком приколочен». (Для желающих есть возможность расшифровать причину использования этого мотива).

К чему же речь обо всем этом? — К тому, что сказочная речь может быть выражена с помощью речетворчества героев или самого сказочника; она может быть преподана как научение говорению, научение через традицию сказочному канону. И, наконец, она может вступать в отношения с музыкальным строем: например, как речь прозаическая с речью непрозаической. Вопрос, который поднимал Е. А. Костюхин, — о наличии стихотворных вставок в разных сказках — о животных, в волшебных сказках — становится научной проблемой.

Ответы на вопросы

М. А. Лобанов:

— По поводу вопроса установки на вымысел в сказке. Мне кажется, важно знать позицию говорящего и слушающего сказку. Одно дело — установка на вымысел говорящего, другое дело — установка на вымысел слушающего. Ведь слушающий может воспринимать сказку как правду, а говорящий — как вымысел. Такое может быть?

Н. М. Герасимова:

— Были традиции изучения сказки, при которых не рассматривался аспект «вымысла—не-вымысла» (например, Никифоров). Мне представляется, что категория вымысла — неправильная для определения жанра сказки. Сказка — это речевой жанр, имеющий определенные функции.

NN:

— Вы говорили, что сказочник — он составляет базу переключения в другую реальность. Есть сказочники, которые оперируют текстом и его произносят, и есть сказочники-профессионалы. Чем отличается шаман от сказочника бытового? Должна быть принципиальная разница: у них разный речевой акт получается.

Н. М. Герасимова:

— В отличие от шамана, который может распространять историю до тех пор, пока не выполнит ритуал, свою сакральную роль, сказочник знает свои границы. С этим связана дискуссия о том, имеет ли сказка профессиональные истоки. Сказочник, в отличие от шамана, — двойственная фигура: проводник-знающий (игровая фигура, трансформатор) и реальный человек одновременно.

  1.   Расшифровка видеозаписи лекции, прочитанной Н. М. Герасимовой 24 октября 2003 г. в рамках научно-методического семинария «Фольклор и фольклористика. Современная научная парадигма и образовательные технологии» на Международной Школе молодых фольклористов в г. Пушкине. Расшифровала Е. Л. Мадлевская.
  2.   Pascal. Oeures comple?tes. Paris, 1963. P. 354. По-видимому, в переводе Н. М. Герасимовой. Ср. в другом переводе: Соображения относительно геометрии вообще. О геометрическом уме и искусстве убеждать // Вопросы философии. № 6. 1994. С. 128. (прим. сост.)
  3.   Ончуков Н. Е. Северные сказки. СПб. 1997. № 2. Царь-чернокнижник. Сказитель А. В. Чупров. (Здесь и далее прим. Е. Л. Мадлевской).
  4.   Ончуков Н. Е. Северные сказки. № 3. Иван-царевич и девица-царица. Сказитель А. В. Чупров.
  5.   Ончуков Н. Е. Северные сказки. № 2. Царь-чернокнижник. Сказитель А. В. Чупров.
  6.   Многоточием в угловых скобках здесь и далее отмечены дефекты записи, в результате которых фрагменты доклада были утрачены.
  7.   Сказки Русского Севера: Приложение № 6 к Бюллетеню Фонетического Фонда русского языка / Составители С. Б. Адоньева, Н. М. Герасимова, А. Ю. Кастров, П. А. Скрелин, С. О. Тананайко СПб.; Бохум, 1997. С. 36—37.